Но рисовал не печальный пейзаж. Солярий выглядел еще более серым и холодным, чем вчера. И мне надоело предаваться меланхолии. Я оставил незаконченный пейзаж на столе, а сам перебрался туда, где теплее. Наверно, свет в кухне был не совсем хорош для живописи, но только здесь чувствовался пульс жизни.
Я рисовал Реджину возле плиты с деревянной ложкой в одной руке и бутылкой вина в другой. Рисовал ее в тот момент, когда она в улыбке откинула голову назад. Рисовал улыбку, сияющие глаза, простодушные и, несомненно, счастливые. Я рисовал кухню, то, что видел перед глазами, и рисовал Реджину такой, какой она стояла перед моим внутренним взором. Я так ясно ее видел, что несколько раз отрывал взгляд от мольберта и собирался что-то ей сказать, но с разочарованием обнаруживал, что в комнате никого нет.
Удивительное чувство реальности и нереальности происходившего создавало какую-то тревожную сумятицу в голове.
Я редко работал больше четырех часов подряд, во-первых, потому, что уставали руки, и, во-вторых, потому, что от сосредоточенности на работе я испытывал страшный голод и замерзал. Поэтому во время ленча я порылся на полках и нашел банку консервированной говядины, которую и съел с маринованными огурцами, оказавшимися в кладовке. Потом решил пойти погулять и, чтобы избежать дежуривших у ворот репортеров, прошел через сад, прячась за стволами яблонь, и перелез через забор.
После напряженной работы у мольберта меня, как всегда, просто распирала физическая энергия, и я бесцельно обошел раскиданные по холмам дома деревни, размышляя о картине и о том, что еще предстоит в ней доделать. На фалды занавесок, пожалуй, надо больше ярко-коричневого, а на кастрюлю положу красноватые тени, воротник кремовой блузки Реджины требует желтой охры и, может быть, чуть-чуть зеленого. И с плитой надо внимательнее поработать. В мыслях я нарушал свое правило - сначала сделать всю картину, а потом шаг за шагом прописывать детали.
Сейчас передо мной ясно стояло законченное лицо Реджины, осталось придать блеск губам и высветлить линию нижних век, но, пока краски не высохнут, этого сделать нельзя. Я боялся, что перестану так ясно ее видеть, если буду работать слишком долго, но сейчас в картине еще не уравновешены детали, и надо быть очень внимательным, чтобы нарисовать кухню в том же ключе и чтобы вся вещь выглядела гармоничной и естественной. Она должна оставлять впечатление, что по-другому ее нарисовать нельзя.
Дул холодный, пронизывающий ветер, по небу неслись зловещие темные тучи, я засунул руки поглубже в карманы куртки и перелез через забор с первыми каплями дождя.
Дневной сеанс продолжался недолго, потому что стемнело, и я дошел почти до отчаяния - никак не удавалось правильно смешать краски для кухонной утвари на верхних полках. Даже после долгих лет практики то, что казалось правильным на палитре, выглядело совершенно фальшиво на холсте. После трех неудачных попыток я решил отложить работу на завтра.
Когда Дональд вернулся, я мыл кисти и услышал, как остановилась машина, как хлопнули двери, и потом, к моему удивлению, раздался звонок в парадную дверь. У Дональда были с собой ключи.
На пороге стоял полицейский в форме и поддерживал под локоть Дональда. За ними - ряд жадно наблюдающих лиц. Кузен, который и раньше был бледным, теперь казался абсолютно обескровленным, с безжизненными глазами, из которых смотрела смерть.
- Дон! - воскликнул я. Без сомнения, у меня на лице отразился тот ужас, который я испытывал.
Он ничего не ответил. Полицейский наклонился вперед и произнес:
- Мы приехали, сэр. - И он буквально переложил Дональда из своих рук в мои. У меня возникло ощущение, что это движение полицейского не только практическое, но и символическое. Потому что, передав мне кузена, он моментально повернулся, прошагал к машине и уехал.
Я помог Дону войти и закрыл дверь. Никогда и никого я не видел в таком пугающе подавленном состоянии.
- Я спросил, - начал он, - о похоронах.
Лицо окаменело, голос прерывался, будто его душили.
- Они сказали… - Он замолчал, жадно хватая воздух, потом попытался еще раз: - Они сказали… никаких похорон.
- Дональд!
- Они сказали… ее нельзя хоронить, пока не закончено следствие. Они сказали… следствие может длиться месяцы. Они сказали… что будут держать ее… в холодильнике…
Я испуганно глядел на него.
- Они сказали… - Он покачнулся. - Они сказали, тело убитого принадлежит государству.
Я не удержал его. Он сполз к моим ногам в глубоком обмороке.
Два дня Дональд пролежал в постели, и я своими глазами увидел, что такое прострация.
Нравилось это ему или нет, но теперь Дона пичкали успокоительными. Доктор приезжал утром и вечером, делал уколы и оставлял таблетки. Хотя я был скверной сиделкой и никудышным поваром, врач поручил мне ухаживать за Доном. Никого больше он бы не вынес.
- Только Чарльз, - сказал Дональд врачу. - Он не охает. Больше я никого не хочу.
Когда он бодрствовал, я почти все время сидел возле него и читал по лицу, как он борется со снотворными таблетками и как мучается, когда сознание просыпается и возвращается тот кошмар, в котором он живет. Дональд на глазах терял вес, мышцы на щеках ослабли, и кожа обвисла, контуры лица изменились, и это ярче слов говорило о тяжелой болезни. Серые тени под глазами стали угольно-черными и не проходили ни утром, ни вечером. Руки и ноги напоминали плети, бессильно болтавшиеся вдоль тела.
Я кормил нас обоих консервированным мясом и морожеными овощами из пакетов. Читал инструкции, как их сварить, и делал, как рекомендовали. Дональд каждый раз благодарил и ел, сколько мог, но вряд ли чувствовал вкус.